Уничтожить свою жизнь после смерти ребенка, уничтожить свою жизнь после смерти любимой.
Не мочь жить чередой человеческих забот — обычных, банальных, пошлых, обязательных — требующих делать вид, как будто ничего не изменилось, требующих говорить о ставшем всём-всём чужим, требующих улыбаться. Не мочь жить с ежесекундной памятью. Не мочь жить без одурманивающей химии, чтобы быстрее покончить со всем этим.
Тот, кто опускается на дно, тот, кто убивает себя быстро или медленно, — чтит он умерших? Возводит ли он из остатков своей жизни памятник потерянным любимым? Мстит ли он мирозданию, раз оно допустило смерть самого дорого, что есть?
Или он повторяет смерть еще раз? В какой ужас пришли бы умерший ребенок, умерший самый родной человек — если бы они увидели то, во что превратился так горюющий по ним человек?
Что может быть горше смерти, чем знать умирая, что самые близкие твои после твоего ухода — убьют себя?
В чем живет, уничтожающий себя после потери близкого, человек? В жалости к себе?
Жалость к себе, ставшая такая невыносимо острая после удара такого несправедливого мира… Она питается памятью о мгновениях счастья, что было. Она превращает счастье в злость и беспамятность.
Жена бывшего охранника потеряла ребенка, стала пить, ушла из дома, он нашел её на вокзале и остался с ней, чтобы спасать и пойти по тому же пути горя — вниз. Она умерла через несколько лет. Он остался, пытался заботится о почти беспомощном мальчике, который тоже почти сломался. Память, жалость, бесчувственность мира, закрутившего в свои жернова очередные жертвы, — тупик — он не смог, он не захотел длить свою жизнь…
Так по-человечески. Так по-человечески увеличил бесчеловечность мира.
* * *
Путь вниз может быть из непоправимого горя.
Путь вниз может быть из череды бытовых ударов, после одного из которых человек ломается.
Путь вниз может быть из обиды.
Путь вниз может быть из ставшей необоримой психической болезни.
Путь вниз становится почти безвозвратным, когда на человеке висят химические оковы алкоголя или наркотиков.
Путь вниз становится изуверски уродливым, когда заблудшими и слабыми душами начинают пользоваться окружающие монстры.
В «сытом», «цивилизованном» мире — отверженные, отвергнувшие себя сами — бездомные, бедняки — бомжи, клошары — группа презренных, группа несчастных, группа больных; помощь им — бездушные процедуры государства, что заботится о приличиях и пресекает излишнее распространение зараз…
Или они сами — отринули мир, они сами не воспринимают других?
Есть только он, а на остальных наплевать — прожить в свое удовольствие свою жизнь — думать только о себе — даже если это удовольствие и восприятие только себя оборачивается болью неустроенности существа, которого все другие отвергают, болью в перерывах между химическим забытьем.
Он сам плевал на других — он «асоциален» — он не понимает, он перестал понимать — как это жить с другими — уживаться с ними — оказывать услуги им — как это воспринимать других как равных себе — как это переживать, что от тебя дурно пахнет для другого, что твой вид, твоё поведение может не нравится другому — как это переживать про это “не нравится другому” — как это — стыдиться?
Жить с другими значит быть в «естественной» связи цепочки взаимностей — боятся «нарушить приличия» — условности, что работают лишь когда работает взгляд на себя глазами другого. Если этого чувства нет, если оно сломалось под ударами судьбы или химии — жить человеку по-человечески с себе подобными становится невозможно.
Злость и жалость к себе. Злость на весь мир. И очень редко — жалость к другим.
Или нет?
Или одновременно и параллельно, в период просветления или обезболивающей накачке химией, у того же отринувшего или у других заблудших — в их жизни главенствует самый трезвый из всех возможных взглядов на всё вокруг — на всех нас — из-под набрюгших век, сквозь слезящиеся глаза, из вонючего угла.
Они видят всю никчемность копошения нас, всю бессмысленность наших потуг, всю тупоголовость, всю наивность, всю банальную хитрость нас и нашего, так возвеличиваемого нами, обчества, нашей культуры, нашего государства — этих машин порабощения, обмана и убийства; наши парады пошлости, наше тайное желание вырваться из всего этого… — и нашу трусость, когда мы каждое утро просыпаемся, для того чтобы, из одного только страха, самим идти на ферму, где нас стригут и доят, и выжимают все человеческие соки, чтобы потом, не снимая маски ни с нас, ни с других, выбросить нас в утиль, который тоже переработать на пользу никого.
Они смотрят и не понимают как можно участвовать во всем этом? Они заливают свою душу пойлом, чтобы не понимать всё это.
Они уходят в себя, они представляют себя древними, что бродили по лесам и собирали еду, что были счастливы, найдя хороший ночлег, что прижимались друг к другу в холод и млели обнаженными, без всякой мысли о стыде, на солнце, когда становилось тепло. В них поднимается наверх исходное дочеловеческое единство с миром, что было наградой для так быстро и без следа сменяющих друг друга поколений в не считаемой никем череде рождений и смертей.
* * *
Главный герой и героиня.
Любил ли он её — или он любил себя ?
Он делал то, что любовь делать не может — он разрушал то, что хочет любимая — потому, что тогда она бросит его и он умрет — он так думал…
Или он думал о ней — просто он верил — ему так хотелось в это верить — что он — именно он и никто другой — сможет сделать её счастливой — что он отдаст всего себя — он верил, что он отдаст всего себя — он порвет все свои жилы, он сожжет себя — но он будет заботься о ней до конца жизни, а все другие, которые могут появиться после в её жизни, так жить ради неё не смогут — они не смогут сделать её счастливой, а он да…
Так думал он, когда раз за разом уничтожал её мир и её саму — боясь её потерять?
И это ведь тоже называют любовью.
Также думал он, когда страх вновь быть без нее, злость на всю эту жизнь бросил его чтобы схватить, чтобы стать навсегда вместе, чтобы не отделиться, чтобы вырвать её из всего вот этого — чтобы убить себя вместе с ней, на этот раз сразу, а не в месяцах угасаниях.
Он бросил себя и её вниз, туда где шансов выжить было ничтожно — в ледяную воду, в мгновенно намокшую одежду, в оглушение ударом, в острые винты барж — он бросил никак ни на что не рассчитывая — без расчетов — как жил, гонимый порывом.
Он был равнодушен к другим? Он был мучим болью? Он так воровал и так убил в огне, никак незнакомого ему человека? Он загорался лишь силой движения своих еще служащих ему рук и ног, бесхитростным фокусом в плевках огня. Он жил в мире, который не отпускал его в сон. Его жизнь это и был лишь один мучительный сон. Пока ему не пригрезилась она — мгновенно ставшая родной, единственной, той, кроме кого никого нет — без неё ему ничего не было делать в мире, не было мира.
И это ведь тоже любовь.
Слепая любовь. Он в своей грезе не видел её. Не знал, чем она живет. Он грелся рядом с ней, думая, что сам её обогревает. Он проникался её открытостью к миру, её болью за мир — он, который жалел до этого только себя.
Он схватился за неё, грезя, что он её оберегает. Её больные глаза поворачивали его к свету. Его — слепца. Его — отвергавшего всё.
Любить — значит желать желания любимого. Любить — значит верить верой любимого. Любил ли он её так? Нет. Она его? Нет.
Они прилепились к друг другу, не видя никого другого вокруг. Никого другого из хотя бы чуть созвучных им душ. Они грелись друг у друга.
Это отсвет любви. Без которой нет ничего.
Она прорывалась к правде своими рисунками. Она кричала миру о нем самом в своих набросках души. Она согревалась своей душой, когда встречалась с теми, кто смог прорваться и прокричать миру такое же своё до неё — согревалась душой в красоте и со-чувствии картин, что единицами являются в веках…
Когда её главная надежда и отрада — свет мира, стал меркнуть перед ней — что ей оставалось? Что ей оставалось делать, когда от нее ушел тот, о ком она грезила как о части счастья, чья музыка столько говорила — чужая музыка, но прорывающуюся сквозь время и череду полу-равнодушных рук…
А потом она решила поверить в подброшенного ей судьбой дурочка.
Человека. Поводыря. Красивого в своих порывах.
И оба они никогда не раскрывались до конца. Оба они оставались отдельными. В обоих не ушел расчет, что подкарауливает человека до конца, до его последнего проблеска сознания — что и есть невычитаемая сторона этого самого сознания — всегда возможный бесчувственный взгляд со стороны — не себя, на мир, на любовь.
Но другая полнота себя — боль души, сексуальный позыв, страх одиночества, отсвет красоты в умениях друг друга — отсвет любви, какой она всегда может быть, которая всегда может расцвести до всей возможной полноты — разве этого мало, чтобы быть и спастись вместе?
■ Она ушла в него как в монастырь…
//«Объяснение в любви» (Илья Авербах, 1977)
■ О том, что дает силы жить…
//«Патерсон» (Джим Джармуш, 2016)
■ Как удержать жизнь, утекающую сквозь пальцы? Оплести гармонией время…
//«Ускользающая красота» (Бернардо Бертолуччи, 1996)
■ Обман и Правда человеческого существования…
// «Четыре ночи мечтателя» (Робер Брессон,1971)
■ Жизнь на берегу у Ничто…
//«Манчестер у моря» (Кеннет Лонерган, 2016)
■ Абсурд и Истина фильма и жизни…
//«Монолог» (Илья Авербах, 1972)